Изд. 2-е, доп. М., «Московский рабочий», 1975, 352 с.
Моим однополчанам, воинам 1-й гвардейской Чортковской, дважды ордена Ленина, Краснознаменной, орденов Суворова, Кутузова и Богдана Хмельницкого танковой бригады посвящаю.
Автор
С тревогой в сердце
Перед боем
Наступление
«Бей прямой наводкой!»
В гостях у москвичей
Тылы бригады расположились на окраине Москвы. Мы, политотдельцы, остановились в Покровском-Глебове, пригородном поселке. Тогда здесь шумели высокие золотистые сосны. Между ними приютились деревянные дома с застекленными верандами, с дачными мансардами. Лишь кое-где возвышались двухэтажные кирпичные жилые здания. Летом сюда приезжали горожане отдохнуть, подышать снежим воздухом, покупаться в канале, до которого идти совсем недалеко.
Близко от нас поместились хозяйственники бригады. Всегда толпились люди в доме у помощника комбрига по хозяйственной части А.В. Богданова. Приезжали к нему за продуктами питания, за полушубками, бельем и другими нужными солдатам вещами. Алексей Васильевич, выходец из рабочей питерской среды, очень тосковал по семье, оставшейся в осажденном Ленинграде. Кто знал об этом, начинал разговор с вопросов:
— Как здоровье, Алексей Васильевич?
— Есть ли весточки из Ленинграда?
Богданов, очень добрый, мягкий человек, всего себя отдавал делу: ездил по тыловым организациям и базам, доставал обмундирование и продовольствие, делал все возможное и невозможное для подразделений, их боеспособности, по-отцовски заботился о танкистах, прибывавших в бригаду, возвращавшихся из госпиталя.
К помпохозу наведывались разные гости. Были среди них и просто любители выпить и скоротать время в теплой избе. Богданов относился к ним сурово, неожиданно проявляя твердость и скупость. Людей же с передовой, заглянувших к нему на часок, он встречал ласково, усаживал за стол и потчевал от чистого сердца. Правда, угощение почти всегда было стандартное — консервы и яичница-глазунья в кипящем сале на большой сковороде. Когда заезжий был по душе, Алексей Васильевич и сам усаживался за стол, подпирал большую косматую голову руками, слушал рассказы о минувших баталиях, вспоминал молодость, любимый Питер, смахивал набежавшую слезу и глухо говорил:
— Эх, война, война, что ж ты наделала-натворила?!
Наша квартирная хозяйка Мария Федоровна, коренная москвичка, полнотелая, разговорчивая, чем-то походила на Богданова. Она встретила нас приветливо, взялась готовить нам пищу, постирала белье, хлопотала с утра до ночи. Не стесняясь в выражениях, ругала фашистов-супостатов, рассказывала о мирных днях, о том, как хорошо жили москвичи до войны.
— Никогда, ни за что па свете не смирюсь, — говорила Мария Федоровна, — никогда не поверю, чтобы немцы пришли в Москву.
Хотя мы жили возле столицы, ощущение фронта, опасности не покидало нас. Бои шли совсем рядом.
И хлопот у политотдельцев было не меньше, чем в Чисмене. Деревянкин появлялся в Покровском-Глебове изредка, давал задания, велел сидеть на месте и снова уезжал на командный пункт. Я ему завидовал. Ружин и Боровицкий большую часть времени проводили в подразделениях, приезжали усталые и, узнав новости, рассказав, что делается на передовой, отоспавшись, рано утром трогались в обратный путь. Иногда и нам удавалось выскочить поближе к фронту, встретиться с танкистами, собрать свежий материал для заметок. Для этих вылазок мы выбирали или ранние утренние часы, или вечер — время сравнительного затишья.
Несколько раз меня командировали по разным делам в Москву. Ездил я в Главное политическое управление Красной Армии, в редакцию «Правды» и в магазины за канцелярскими принадлежностями. Поездка моя выглядела так: позавтракав, шел с километр до железнодорожного виадука, проходил еще немного, а затем садился в трамвай или спускался в метро на станции «Сокол». И вскоре был уже на месте, в центре Москвы. И обо мне говорили: «Вот приехал товарищ с фронта...»
То была правда. Война придвинулась к самой столице, пришла на ее окраины.
И сама большая Москва стала фронтовым городом. Пустынны были ее забаррикадированные улицы. Затемнены окна. Раскрашены в целях маскировки стены зданий и фабричных корпусов. Висели аэростаты воздушного заграждения. На крышах торчали, уставившись в небо, жерла зенитных пушек и пулеметов. Многие жилые дома не отапливались, лишь в гостиницах было тепло и уютно. Кое-где виднелись поврежденные бомбами здания.
Рабочие, оставшиеся на некоторых заводах, не выходили из цехов сутками — изготовляли снаряды, мины, патроны, ремонтировали орудия, танки, автомашины. Им подчас было тяжелее, чем фронтовикам.
В Москве в то время побывали многие наши танкисты. Одни приезжали за снарядами, другие — за горючим, третьи ремонтировали тут свои машины. Часто заезжали гвардейцы на завод «Красный пролетарий». Рабочие тепло, по-братски встречали воинов с Волоколамского, возвращали к жизни изуродованные в бою танки.
После скирмановского боя отправил свою «тридцатьчетверку» на завод и Николай Капотов. От имени экипажа он написал рабочим: «Дорогие товарищи! Сегодня мы сдаем вам в ремонт свою боевую машину, которая не выходила из боев два месяца. За это время экипажем было выведено из строя и уничтожено восемь немецких танков, четыре орудия, три транспортные машины и около двухсот фашистских солдат. Наша боевая машина была и под Орлом, и под Мценском, а в последнее время действовала на Волоколамском направлении, где и была выведена из строя. Мы отправляем ее вам для того, чтобы она опять вошла в строй действующих. Можете быть уверены, что ваш труд даром не пропадет. Он дает и даст свои плоды».
Рабочие, осмотрев танк, ответили боевому экипажу таким обязательством: «Обсудив письмо старшего сержанта тов. Капотова, коллектив участка по ремонту машин обязуется данную машину для отважного экипажа отремонтировать и закончить все испытания к 15 декабря 1941 года, ранее установленного срока. Одновременно просим коллектив цеха № 5 укомплектовать данную машину не позднее 17 декабря 1941 года, чтобы в тот же день отправить ее на выполнение боевых заданий по разгрому фашистской нечисти. По поручению коллектива участка: Третьяков, Володин, Соснин, Жаворонков, Панин, Балуков».
Обязательство краснопролетарцы выполнили досрочно. Николай Капотов приезжал на завод, ходил по цехам, рассказывал фронтовые новости. Когда «тридцатьчетверку» отремонтировали, экипаж занял свое место, провел машину по заводскому двору.
— Спасибо за помощь, — благодарил танкист, — теперь мы снова на коне. В броне как-то лучше себя чувствуешь...
— Воюйте с честью, — отвечал бригадир, — желаем вам продержаться на этой машине подольше.
Однажды вечером я упросил Ружина, отправлявшегося к танкистам, взять меня с собой.
— Ну шо ж, пойдем, — после долгих раздумий согласился Дед, — сбирайсь.
По старой привычке, он мешал украинские слова с русскими. Антон Тимофеевич пользовался у нас всеобщим уважением. Тихий, маленький, скромный до застенчивости, он в особенности не любил говорить о себе. От других я знал, что в молодости он батрачил на своей Сумщине, в 1922 году ушел в Красную Армию, в год смерти Ленина вступил в партию. Дед был неразговорчив. Не помню ни одного его публичного выступления. И это не мешало ему быть хорошим политработником. Он зорко присматривался к людям, умел подметить в них приятные черты, двумя-тремя словами выразить суть обстановки или явления, особенно душевно относился к молодежи.
Чтобы попасть на передовую, нужно было найти подходящую «оказию». Мы направились к Богданову. К нему как раз приехал старшина от капитана Бурды.
— Бачишь? — обрадовался Дед. — Теперь-то мы будем точнехонько на месте.
Когда машину заполнили ящиками и мешками с продуктами и еще какой-то кладью, мы тронулись в путь. Ружин сел к шоферу, а мы со старшиной примостились в кузове. Грузовик катился по окраинным улицам с притушенными фарами. Мелькали темные, молчаливые дома, проволочные заграждения. Раза два нас останавливали — проверяли документы. Выехали в поле. В неярком свете луны синели снега. Дул злой, пронизывающий ветер.
Ехали медленно: то и дело приходилось обгонять неуклюжие тягачи, которые тащили орудия, или пережидать длинную колонну с пулеметами, минометами и боеприпасами. Проскакали конники. Все двигались к фронту.
Впереди показались высокие деревья, и мы въехали в полусожженную деревню. Кое-где еще чадили головешки. Несло гарью. Тут и там стояли грузовики, танки, чернели стволы орудий. Моторы многих машин работали — клубы белого пара из выхлопных труб окутывали постройки, деревья, людей.
Дом, где устроились танкисты, тоже был поврежден: крыльцо покосилось, сени разрушены, одно окно вылетело вместе с рамой, его закрыли брезентом. И хотя печь дня два не топилась, в избе было тепло. Набита большая комната до отказа: одни расположились на деревянной кровати, другие на печи, третьи на полу. У потолка скопились густые клубы табачного дыма, пахло овчинами, потом, бензином.
У стола, на котором лежали и планшетки с картами, и остатки ужина, и папиросы, сидели капитан Бурда, старшие лейтенанты Лавриненко и Самохин, политрук Самойленко. При появлении Ружина все смолкли. А он не торопясь прошел к столу, снял шапку, поздоровался, сел на табуретку, предложенную кем-то, спросил:
— Как воюется, хлопцы?
Посыпались ответы — и серьезные и шутливые. Завязался разговор. Улучив удобный момент, Антон Тимофеевич сообщил последние новости.
— Видно по всему, — заключил он, — враг остановлен у самого порога. В горницу-то незваному гостю и не попасть...
— Да, выдыхается фашист, — подтвердил Самохин. — Вчера в Надовражье мы это почувствовали. Отстреливался противник ради приличия. Техники еще много у него, а побежал без оглядки. Нет уже былого задора.
Ружин расспрашивал у Самохина о подробностях рейда. Выявлялись все новые и новые детали, свидетельствовавшие о перемене в настроении противника. Потом Антон Тимофеевич перевел разговор на готовность к бою, интересовался, в каком состоянии машины, достаточно ли боеприпасов.
— Пуще всего берегите танки, — посоветовал он, — у нас их мало, дела же впереди большие.
И как бы между прочим втянул в беседу командира танка Степана Корсуна, заставил его рассказать, как Иван Кульдин KB спас, хотя хорошо знал об этом. Ружину хотелось, чтобы танкисты еще раз услышали о самоотверженности техника, о его любви к машине.
— Вот бачите, какой гарный хлопец, — громко сказал Дед, — сознательно поступил, по-хозяйски.
Я слушал и удивлялся: никакого доклада наш Антон Тимофеевич не делал, речей не произносил, а просто и душевно в нужное русло направлял непринужденный разговор, подчеркивая мимоходом самое главное. Он не поучал, не выпячивал свое старшинство. Тон был деловой, товарищеский, искренний. Мне понравилось, как умело приводил Ружин своих собеседников к нужным выводам.
Общая беседа продолжалась каких-нибудь полчаса. Потом Ружин о чем-то тихо разговаривал с Бурдой, спросил политрука Самойленко о каком-то экипаже, танк которого подорвался на минах, подозвал к себе молоденького сержанта, подавшего заявление о приеме в партию, и долго расспрашивал его о семье, о родных местах, о том, где и в каких боях участвовал.
Тем временем в полутемной комнате, освещенной неровным светом лампы, снова поднялся разноголосый шум: одни устраивались на ночлег, другие ужинали, третьи, собравшись возле весельчака-заводилы, весело смеялись, слушая забавный рассказ. Кто-то тихо, несмело запел о синеньком платочке. Песню подхватили. Она зазвучала увереннее. Дохнуло от нее былым, мирным теплом, родным домом.
Смолк нежный напев, и тотчас звонкий тенор начал популярную в то время песню пограничников. В ней были такие слова:
Присядь-ка рядом, что-то мне не спится,
Письмо в Москву я другу написал,
Письмо в Москву, в далекую столицу,
Которой я ни разу не видал.
Пусть дует снег, пускай погода злится,
И пусть вступает сон в свои права,
Но я не сплю в дозоре на границе.
Чтоб мирным сном спала моя Москва...
И мотив, светло-печальный, и слова, такие простые и трогательные, как-то по-особенному волновали. Мы—то хорошо знали, как далеко осталась граница и как близко к Москве подвинулся враг. И каждый из нас чувствовал: чтобы столица спала мирным сном, нужно не просто стоять в дозоре, а сражаться зло, из последних сил и, может быть, умереть.
На плечи защитников Москвы лег небывалой тяжести груз — ежедневный, смертельно опасный ратный труд. Вот сидят они, мои давние знакомые, однополчане. Нет, не такими они были год назад. У Бурды потемнело, осунулось лицо. У Кости Самохина покрасневшие, ввалившиеся глаза. Весельчак и плясун, он реже смеется. Больше обычного сутулится высокий Михаил Самойленко. Перед войной он работал у нас в дивизионной газете, старательно осваивал новое для него журналистское дело. Был добродушным, приветливым, иногда и беззаботным. А сейчас? Взгляд был усталый, в уголках рта часто появлялась горькая усмешка. На мой вопрос, как здоровье, Михаил чуть приметно улыбнулся, махнул рукой:
— О здоровье думать некогда. Мотаюсь третью неделю — то в танке, то на танке. И в засадах побывал, и отступали под огнем, и в контратаку ходили, а зараз в наступление собираемся.
Несмотря на крайнюю усталость, утрату товарищей, они думали о наступлении, морально были готовы к нему. Через день после нашей встречи Александр Федорович Бурда, может быть, вот за этим деревенским столом, напишет жене эти строки:
«Дорогая Аня! Я сейчас царапаю, а наша артиллерия дает такой концерт, какого мы давно не слыхали. Скоро двинем в атаку. Ты не представляешь, что это за радость! А то ребята прямо изныли в обороне. Как подумаешь, куда залез немец, так сразу обжигает мысль: мало еще я сделал для Родины, для вас с Женей и Светой, для матери. Но ничего. Время еще есть. Теперь мы начнем вгонять их в землю по-настоящему...»
Он сознавал свой долг перед семьей, которой угрожала неволя, перед сынишкой Женькой, перед всеми советскими людьми. Семья уехала в родные места, в Донбасс. Александр Федорович читал сводки Совинформбюро и тревожился — гитлеровцы непременно полезут в этот угольный район, и от одной мысли о том, что Женька попадет в лапы фашистов, он весь сжимался внутренне.
Такие же мысли владели и Самохиным. Он их выразил в те же дни в письме московском работнице Вере Бирюковой.
«Очень больно сознавать, — писал он, — что на твоих глазах гнусные гады топчут нашу родную землю. И когда ворвешься к ним, то мстишь за всех, и за вас, рабочих, которые не покладая рук работают на производстве. Лютая ненависть к гитлеровцам кипит в сердце».
Виделся я в тот вечер и с Дмитрием Лавриненко. Расстегнув полушубок, он сидел за столом и, положив локти на шлем, читал потрепанную книжку. Лампа чадила, но он не замечал этого. Его и без того круглое лицо расплывалось в блаженной улыбке.
— Что читаешь? — поинтересовался я.
— «Поднятую целину», — ответил Дмитрии. — Ребята нашли где-то книгу без обложки, смотрят — Шолохов. Распатронили ее — кто про деда Щукаря ухватил, кто — про Лушку, а мне вот про Давыдова досталось.
— Перечитываешь? — уточнил я.
— Конечно, читал раньше, — задумчиво сказал Дмитрий. — Но сейчас все как-то иначе воспринимается. Глубже, что ли, серьезнее. Не пойму. Никак этот Давыдов у меня из головы не выходит. Рабочий он, стал моряком. Огонь и воду прошел, а ведь не огрубел, человеческое не растерял. Душевный же он человек! А почему? Интересный вопрос. Правда? Писатель тонко подметил: Давыдов бился за свободу, за человека, за то, чтоб он лучше стал, и сам в этой битве духовно вырос. За что же воюют солдаты Гитлера? За шпиг, за яйки, за масло, за чужие земли. Нет, от этого красивее не станешь.
Мне было известно пристрастие Дмитрия к чтению, к книгам о героях. Дмитрий рос без отца. Матрена Прокофьевна, рассказывая сыну об отце, говорила: «Добрый он был, справедливый, любил людей и умер за них». Мите, как он признался однажды, хотелось и отомстить за отца, и встать духовно вровень с ним.
Лавриненко подправил фитиль, спросил меня:
— А какими мы будем после войны? Огрубеем или возвысимся, еще человечнее станем?
— Конца войны еще не видно, — попытался я уклониться от прямого ответа.
— Не знаю, когда будет конец войны, — живо откликнулся Дмитрий, — по поражения им не миновать. Вот они куда шагнули, к самой Москве. Значит, сила у них есть. И все-таки в Москву они не пройдут. Я не знаю всего. Не знаю, что у нас есть и чего у нас нет, не знаю планов нашего генштаба. Но вот проснусь ночью и думаю: неужели фашисты придут на Красную площадь, к Мавзолею Ленина? И никак не могу этого представить. От одной этой мысли бросает в дрожь...
Мы еще долго сидели вместе и рассуждали о войне, о мире. Я вспомнил встречу с ним в предыдущую, еще мирную зиму. Взвод Лавриненко только что вернулся с тактического занятия. Ходили за город, в поле. Бойцы, ввалившиеся в казарму возбужденные, продрогшие, раздевались, прыгали, растирали уши и ноги, ругались: «И кто это придумал — в такой мороз шляться по полю, ползать по снегу?» Взводный смеялся. Ему и самому было нелегко. Он говорил подчиненным: «Вы ж солдаты! На войне и не то будет!» Война... Тогда о ней всерьез и не думали. Учитель с Кубани Лавриненко мечтал вернуться в родную станицу. Помню, в казарме, недалеко от границы, мы с упоением читали стихи Александра Твардовского:
Поклон одногодкам,
С кем бегал когда-то:
Девчонкам, ребятам —
Замужним, женатым.
Поклон мой лесам,
И долинам, и водам,
Местам незабвенным,
Откуда я родом,
Где жизнь наминалась,
Береза цвела.
Где самая первая
Юность прошла...
А сейчас и юность, и родные края далеко-далеко. Лавриненко с грустью смотрел на вздрагивающий желтый язычок пламени. Отодвинул лампу на центр стола, сказал устало:
— Ну баста! Давай поспим, пока не стреляют.
Ружин позвал меня в обратный путь, и я попрощался с Дмитрием.
Это была последняя наша встреча.
В первых числах декабря в донесениях и других штабных документах все чаще стали упоминаться два населенных пункта: станция Крюково на Октябрьской дороге и немного южнее ее — поселок Каменка. Здесь соединились два авангарда вражеских войск, продвигавшихся вдоль Волоколамского и Ленинградского шоссе. Две синие черты на карте слились в этой точке.
Фашистское командование решило укрепиться на этом плацдарме для последнего прыжка на Москву. Рубеж для этой цели был довольно выгодный. Железные и шоссейные дороги из Калинина и Волоколамска в этом месте близко подходили друг к другу, а пересеченная местность, обилие каменных зданий обеспечивали хорошее укрытие. Строения Каменки и Крюкова разъединяли лишь карьеры кирпичных заводов. Гитлеровцы подтянули сюда артиллерию и танки, приспособили каменные дома под пулеметные гнезда, отогревались в добротных, капитальных помещениях.
Хорошо понимали значение крюковского плацдарма и наши военачальники. Рокоссовский в особом приказе поручал оборону этого важного рубежа панфиловской дивизии, 1-й гвардейской танковой бригаде и кавалерийской дивизии.
Выражаясь по-военному, оборона носила активный характер. Попросту это значило: бои шли днем и ночью, наши части не только отбивали атаки, но не раз врывались в населенные пункты, занятые врагом. Дело доходило до жарких рукопашных схваток. Несколько раз в день штаб армии запрашивал отчеты о боях. Крюковским узелком интересовались в штабе Западного фронта и в Ставке.
В конце концов немецко-фашистским войскам, подтянувшим большое количество танков и пушек, удалось закрепиться в Крюкове и Каменке. Наши контратаки 4 и 5 декабря успеха не имели.
Отличился в эти дни экипаж лейтенанта Владимира Каландадзе. Владимир прибыл в бригаду в середине ноября вместе с новеньким KB и экипажем из Челябинска. Первые же бои показали, что водитель попался неопытный, и командир полка Еремин предложил:
— Возьми механиком Потапенко, Заскалько его хвалил.
— Хорошо, — обрадовано ответил Каландадзе, — будет у меня интернациональный коллектив: русские есть, грузин есть, будет теперь и украинец.
Иван Потапенко уверенно повел машину на Каменку. Быстро стемнело. Кружила поземка. Танк встал в засаду у перекрестка дорог. Поселок был совсем недалеко — за снежным бугром. Владимир открыл люк, всмотрелся в темноту. Автоматчики-панфиловцы тихо лежали на броне, согретые работающими двигателями. У домов скопилось много вражеских грузовиков. К ним подходили еще автомашины. С них спрыгивали черные фигурки. «Сейчас мы вас побеспокоим», — решил командир KB, закрыл люк, навел орудие на скопление фашистской мотопехоты. Там блеснул взрыв, второй. Два грузовика загорелись, осветив разбегавшихся гитлеровцев. Противник засек наш танк, открыл по нему пальбу. Каландадзе сказал водителю:
— Спасай, Ваня, иди за бугор.
Потапенко отвел танк из опасной зоны. Башнер Голощуков строчил по паникующему противнику из крупнокалиберного пулемета.
Через полчаса все смолкло.
— Так и будем стоять? — спросил Иван, — А не прогуляться ли нам по деревне?
— Можно попробовать, — согласился лейтенант. KB на большой скорости устремился к Каменке, прошелся по улице, грохоча гусеницами, поливая огнем вражеские позиции.
К сожалению, в Каменку прорвался лишь один наш танк. Остальные не прошли из-за сильного артиллерийского огня, а некоторые попали на минное поле. Капитан Бурда докладывал в штаб:
— Разрозненными наскоками задачи не решить. Тычемся растопыренными пальцами. Нужно собираться в кулак.
Началась основательная подготовка к штурму. Ночью саперы, рискуя жизнью, готовили проходы в минных полях. Подтянулась артиллерия. Пришел дивизион реактивных установок. Разведчики капитана Лушпы притащили «языка», дополнившего собранные сведения о противнике. Катуков, создав две танковые группы, решил взять крюковский плацдарм в клеши. На Каменку пошел отряд Бурды, на Крюково — отряд Лавриненко.
И вот пришло раннее утро 7 декабря, утро наступления!
Две недели продолжался отход от Волоколамска к Москве. Было все: и смертельные схватки с сильным врагом, и ночевки в зимнем лесу, и гибель друзей, а иногда и боль бессилия. Затем прошла неделя боев, проходивших с переменным успехом: гитлеровцы то прорвутся на наши позиции, то откатятся назад. И наконец наступил переломный момент, когда не только командиры видели по своим картам и документам возможности перемен, но и солдаты сердцем чувствовали: довольно отходить, довольно топтаться на месте, надо рвануться вперед, чтобы лавина наступавших гитлеровцев покатилась назад.
Такое чувство владело 6 и 7 декабря нашими воинами под Каменкой и Крюковом. Стрелки, танкисты, кавалеристы, саперы, артиллеристы — все хотели, жаждали сделать этот первый шаг на запад.
Утреннюю тишину разорвал залп тяжелых орудий. Над нашими боевыми порядками пронеслись-прошелестели невидимые снаряды. Дружно «сыграли» реактивные установки. Мощное эхо артподготовки раскатилось по белым полям и ближним населенным пунктам. В небе промелькнули краснозвездные истребители.
Бойцы-десантники на танках приободрились. Молодой смуглолицый узбек в белом маскхалате, приветствуя наши самолеты взмахом автомата, восхищенно сказал:
— В небе — машины, на земле — машины, сзади — пушки бьют. Хорошо! Так воевать можно. Будем гнать фашистов!
После артиллерийской подготовки стрелки-панфиловцы и кавалеристы пошли в атаку. Левее двинулся мотострелковый батальон бригады. Вел его комбат Иван Васильевич Голубев, ночью прибывший в часть. Он начал войну на границе. Сражался у Белостока и на Березине, многое перенес за время отступления.
— Не робей, ребята! — говорил капитан стрелкам. — Не страшен черт, если его стукнешь по затылку.
Танки Бурды с десантниками устремились на Каменку с фланга. Они преодолели глубокий овраг и, придвинувшись к поселку, встретили сильный заградительный огонь вражеских пушек и минометов.
Первыми на улицу ворвались танки Каландадзе и Матяшина. Гитлеровцы встретили их огнем пушек. Снаряд попал в KB Владимира. В башне все попадало. Свет потух.
— Бьет тяжелая, немедленно газуй вперед! — крикнул Каландадзе водителю.
Иван Потапенко переключил скорость. KB быстро приближался к домам. Фашисты, занимавшие оборону, побежали. Политрук Самойленко, исполнявший в экипаже роль заряжающего, указал на большой дом, возле которого стояли автомашины.
— Похоже на штаб. Ударь-ка по нему.
И подал снаряд. С треском разломилась тесовая крыша, упала стена. От второго снаряда полетели в разные стороны доски, бумаги, клочья тряпья.
— Капут штабным, — сказал политрук. — Вместо Москвы в другое место угодили.
KB завернул за дом, рядом с разбитым. Недалеко стояли два фашистских танка и тягач. Каландадзе выстрелил. Танк загорелся. Второй стоял неподвижно: видимо, экипаж сбежал. Потапенко повел KB по улице, раздавил гусеницами тягач, подмял выскочивший навстречу грузовик. «Видно, нас не ожидали», — отметил про себя Владимир. По пути они проутюжили еще несколько повозок. На противоположном конце поселка экипаж увидел скопление вражеских солдат. «Что там?» — заинтересовались танкисты. И, разглядев походную кухню, поняли: по распорядку дня пришла пора гитлеровцам завтракать. Танк, приближавшийся к ним, они, видимо, считали своим.
— Это им на первое, — подавая осколочный снаряд, усмехнулся Самойленко.
Котел опрокинулся, повар в какой-то высокой шапке и с черпаком в руках отлетел в сторону. Солдаты, побросав котелки, бросились врассыпную.
— Подай им и на второе, пусть откушают, — протянул политрук второй снаряд.
Вместе с землей и снегом вверх взметнулись вражеские каски, котелки. Не сбавляя скорости, KB шел вперед, грозный и неумолимый. Он раздавил перевернутую кухню, пушку, из которой вражеский расчет пытался открыть огонь.
Два раза прошелся тяжелый танк Каландадзе по улице. Вскоре подоспели сюда и три «тридцатьчетверки».
К исходу 8 декабря Каменку окончательно очистили от врага. В поселок возвращались жители. Некоторые пережили страшную неделю фашистского нашествия у себя дома. К танкистам подошел старик с палкой, в старой, порванной шубейке. Он долго рассматривал слезящимися глазами «тридцатьчетверку», пощупал на Самохине полушубок.
— Добрые у вас танки, и одежа добрая, — заметил дед, — справное, значит. А где ж та машина, которую немцы пуще смерти боятся?
— Это про что ты, дедушка? — заинтересовались танкисты.
— Пушка такая, говорят, есть, — пояснил старик. — Она как почнет палить, гул такой на земле идет и молнии блистают.
— То реактивные установки, новое оружие, — сказал Самохин.
— Вот-вот, вроде бы они, — подтвердил дед. — Что у нас было! Умора, да и только. Как они вдарили, пушки-то эти, немцы в хате попадали со страху кто куда. А один в печь залез. Ей-богу! Только пятки сверкнули. Сидит там и воет, как пес. Противно даже. Посля уж, как гул-то прокатился мимо, вылез он — черный весь. Губы трясутся. Поглядеть бы пушки те да спасибо инженерам сказать. Уж так шибко пугают они фашистов...
— О чем, дедушка, они балакают меж собой? — полюбопытствовал один из танкистов.
— Разве поймешь? — махнул палкой старик. — Они все по-своему лопочут. Сначала-то ничего, хорохорились. Говорят: Москва капут. Пили, жрали, избу всю запакостили. А вскорости загрустили. Ходят злые, безобразничают — и на глаза не попадайся. Вот как грохот-то пошел — наступление ваше, они и присмирели. Слышно, лопочут — цурюк да цурюк. И что б это значило? Не пойму.
— Назад, значит, засобирались, — объяснил Самохин, — восвояси.
— И правильно, — обрадовался дед найденному слову. — Назад их гоните, ребята, назад погань этакую. Чтоб и духом их тут не пахло! Пущай будет по-ихнему: цурюк так цурюк. Все едино назад.
...Так же как в Каменке, по Крюкову наши танки ударили с фланга, не там, где их ждали. И здесь гитлеровцы переполошились. Бронированные клеши смыкались в самом логове врага. И хотя танковые отряды были невелики, хотя у противника машин насчитывалось во много раз больше, этот дерзкий маневр спутал все карты немецкого фашистского командования, облегчил нашим наступающим частям продвижение к сильно укрепленному вражескому плацдарму.
Дружным натиском с фронта и с флангов, при активной поддержке нашей авиации, наступавшие опрокинули окопавшихся в Крюкове гитлеровцев. Много полегло их на этом последнем рубеже у Москвы. Оставшиеся в живых в страхе бежали назад, в снежную круговерть.
Потери бригады были невелики: из девяти танков, вышедших из строя, лишь один сгорел на поле боя. Остальные удалось отбуксировать на СПAM и частично восстановить.
Случалось, дрались танкисты и на поврежденных машинах. Так поступил экипаж лейтенанта Матяшина. 7 декабря в бою его «тридцатьчетверка» вплотную подошла к станции, подавила много огневых точек, помогла продвинуться вперед гвардейцам-панфиловцам. Противник обрушил на танк шквал огня. Машина уцелела чудом, вышла из боя поцарапанной, с вмятинами в броне, с поврежденными пушкой и катком. Выступ, на котором крепится мышка орудия, отогнулся, перекосилась ось шаровой установки. Чтобы вправить пушку, нужна нечеловеческая сила. Водитель
Сергей Соловьев, человек богатырского телосложения, попытался это сделать и не смог. Командир полка майор Черяпкип приказал:
— В бой идти нельзя, стойте в запасе.
Узнав о начавшейся атаке на Крюково 8 декабря, Матяшин дважды просил Черяпкипа:
— Пошлите и нас, ведь ходовая часть и пулемет у нас в исправности.
Командир долго сомневался и наконец разрешил:
— Хорошо, встаньте в засаду вместе с легкими танками.
Долго томился экипаж в засаде. Впереди слышались взрывы, над головой с присвистом пролетали наши истребители и бомбардировщики.
Прискакали кавалеристы. Усатый полковник в бурке подъехал к «тридцатьчетверке».
— Пошли, хлопцы, в атаку! — предложил он экипажу.
— У нас пушка не действует и каток поврежден, — ответил лейтенант, — вот и поставили на всякий случаи здесь.
— Ничего, для нас лишь бы броня впереди виднелась, — сказал полковник, — мы за вами смелее поскачем. Железный конь моим хлопцам духу придаст.
«Тридцатьчетверка» ворвалась на окраину поселка, где скопилось много артиллерии и пехоты противника. Фашистские расчеты, заметив приближающийся советский танк, открыли по нему огонь. Оставался один выход — давить вражеские орудия гусеницами. И Матяшин скомандовал водителю:
— Самый быстрый вперед!
И застрочил из пулемета.
Танк помчался на вражеские батареи. Вот одна пушка раздавлена, другая, третья. В панике разбегалась прислуга. Но и танк вздрагивал от вражеских снарядов. Одним из них сорвало водительский люк. Соловьев отпрянул от рычагов, зажмурился на миг от нестерпимой боли, поднес левую руку к лицу, увидел — пальцы на руке окровавлены.
— Что случилось? — закричал Матяшин. — Не останавливайся, дави их!
Соловьев, превозмогая боль, крепче сжал рычаги, и кровь из пальцев стала идти не так сильно. Танк снова рванулся вперед, подминая под себя огневые точки, автомашины, повозки. Гитлеровцы с воплем бежали от него.
Тем временем в поселок ворвались конники.
Израненный Соловьев довел «тридцатьчетверку» до командного пункта. Опираясь на здоровую правую руку, он кое-как выбрался из люка. Лицо его было залито кровью. Черные капли крови падали на снег и на телогрейку. Левая рука распухла, посинела. Пальцы кровоточили.
— Отнесите его в санчасть! — приказал командир полка.
— Не надо нести, я сам дойду, — сказал Сергей. Ему промыли раны и сделали перевязку. Никогда не унывавший водитель, прошедший с бригадой весь ее трудный путь, опечалился:
— Все ничего, раны, может, и заживут. Жалко одно: видно, не придется больше вместе воевать. Прощай, танк, прощай, бригада! Эх, досада!
Он прикрыл отяжелевшие веки. Оттого ли, что закружилась голова от потери крови, а может быть, оттого, что набежала вдруг непрошеная слеза...
Ходила в атаку и «тридцатьчетверка» механика-водителя Алексея Дибина. На сей раз командиром машины к нему сел новичок — молоденький лейтенант Володя Жуков. Алексей привык к переменам в своем экипаже. Сколько их, ратных друзей, сменилось за три последних месяца! Кто был ранен, кто убит, кто отчислен по болезни. Только он, высокий, ладный, еще держался. Спрашивал назначенный в экипаж командир:
— Дибин, воевать поедем?
И он отвечал просто, как само собой разумеющееся:
— Ну что ж, я готов!
Жуков ничего не спросил у водителя, неуклюже влез в башню, и машина вместе с другими тронулась в путь. Лишь в засаде, когда они вылезли из машины и томительно ждали подхода вражеских танков, Дибин разглядел своего лейтенантика. Перед ним стоял невысокий, стройный паренек, розовощекий, с припухшими юношескими губами. Все на нем было новенькое: валенки, чистенький полушубок, поскрипывающие ремни, блестящая кобура пистолета.
— Первый раз? — спросил Дибин.
— Да, только что из училища, — виновато улыбнулся Жуков.
— Стрелять из танка приходилось? — допытывался водитель.
— Теоретически, конечно, изучали, а практически занимались мало, — сожалеюще ответил лейтенант. — В технике я не силен. Ты мне помоги.
Жуков стеснялся своей молодости. Ему очень хотелось подружиться с этим рослым, широкоскулым, в замасленной телогрейке водителем.
— Ничего, — успокоил Алексей, — нужда научит. Главное — не теряться и пушкой владеть умеючи.
Они сразу поняли друг друга. Командир, ни разу не бывавший в деле, чистосердечно признался в своих слабостях. Дибин же, щадя его самолюбие, рассказывал о бригаде, товарищах, о первых встречах с врагом, поучительных эпизодах прошедших боев.
Рассказывая, Дибин все чаще замолкал на полуслове, прислушивался. Издалека наплывал едва различимый гул.
— Фашистские танки идут, — наконец определил водитель.
— Где, где? — забеспокоился Жуков.
— Они еще далеко. Вон из-за тех кустов и появятся.
И действительно, на белом горизонте показались три черных танка. Вздымая снежную пыль, они шли прямо на «тридцатьчетверку», скрытую в кустах. Гул их моторов все нарастал.
— Что-то они широкие, не наши ли? — усомнился Владимир.
— Нет, смотри по гусеницам, не наши, — сказал Дибин. — К тому же наши оттуда никак не могут вынырнуть. Я все марки знаю, будь уверен.
Лейтенант все еще сомневался. Танки приближались. Дибин резко, властно сказал:
— По местам! Лезь к пушке, бей прямой наводкой! Тут самое главное — быстро надо. Не зевай.
В башне лейтенанту помог ориентироваться радист Ташников, тоже бывалый воин. С первых же двух снарядов Жукову удалось подбить танк противника. Экипаж его выскочил на снег. Ташников преследовал гитлеровцев пулеметными очередями. Два других танка постояли, выпустили наугад несколько снарядов и повернули назад.
— Бей, бей, не выпускай! — кричал водитель. Жуков стрелял, снаряды неподалеку от танков брызгали снежными фонтанами. Дибин включил скорость, «тридцатьчетверка» погналась за уходящими машинами, затем встала. Но опять выстрелы не достигли цели. Алексей вылез из танка. Верхний люк открылся, показался смущенный, растерянный Жуков.
— Эх, жалко, — сказал Дибин, — из-под носа выскользнули. Самохин их не выпустил бы. Ну ничего, для начала сойдет. Вылезай, пойдем за трофеями.
Подбитый танк стоял совсем недалеко. Одна из гусениц опала. Два убитых танкиста лежали рядом. Дибин снял с них пистолеты-парабеллумы, взял документы. Двигатели еще работали. Алексей влез в башню. Орудие тоже не было повреждено. «Видно, экипаж не из смелого десятка», — подумал он. Рядом с сиденьем водителя и возле рации стояли чемоданы, валялись бутылки из-под шнапса. «Весельчаки были панцирники, к тому же, кажется, и грабители», — определил Алексей. Он подал тяжелые чемоданы Жукову.
Через два дня экипаж «тридцатьчетверки» остановился на ночевку в освобожденной деревне. Дибин попросил хозяйку:
— Соберите соседей, всех жителей. Собрание устроим.
Алексей побрился, подшил свежий подворотничок к гимнастерке.
Изба наполнялась женщинами, стариками, ребятишками. Дибину пришло на память его родное село Арапино. Мальцом он вот так же прибегал на сходку, зорко выглядывал из-за спин старших, вслушиваясь, о чем толкует приезжий. А сейчас ему надо было говорить самому.
— Товарищи женщины, граждане! — звонко начал Дибин.
Он замолчал, мучительно подыскивая слова. Упрекнул себя мысленно: «Эх, оратор, надо бы подготовиться». Душная изба, заполненная людьми, примолкла, ждала. Это воодушевило Алексея.
— Вы знаете, что немцы хотели взять Москву, — продолжал он, — и даже объявили на весь мир, что она пала. Как видите, ошиблись немножко фашисты. Не пустили мы их в Москву, погнали назад.
Раздались дружные аплодисменты. Алексей заговорил увереннее, рассказывал о боях танкистов под Мценском, на Волоколамском шоссе, под Крюковом. Ему задавали вопросы, и он охотно отвечал.
Потом он вытащил из-под лавки два чемодана, поставил их на стол, раскрыл, объявил собравшимся:
— Эти чемоданы мы взяли во вражеском танке. В них — награбленное добро. Подходите, берите, кому что нужно.
Все сидели, не трогались с места. Одна старушка негромко сказала соседке:
— О господи, как же брать чужое?
Дибин вытряхнул содержимое чемодана на стол, сказал сердито:
— Не чужое это, а наше, награбленное фашистами у таких же, как вы.
И тут посыпались жалобы. Гитлеровцы забрали у жителей деревни много скота и теплых вещей. Алексей вышел из-за стола и стал раздавать вещи — теплые платки, полотенца, кофты, платья, шерстяные варежки, белье. Все ахнули, когда он вытащил со дна чемодана тряпичную куклу и детские соски.
— Грудных грабил, сволочь! — громко воскликнула одна из женщин. — И как такого земля носит?
— Он уже получил плату сполна, — сказал водитель, — лежит в сугробе под Крюковом.
На столе остался яркий шерстяной шарф. Алексей протянул его девушке, которая ничего не взяла.
— Нет, нет, — отказалась она, — возьмите себе.
— Себе возьми! — раздались голоса. — На улице мороз.
— Мне не надо, — решительно сказал Дибин, повесив шарф на плечо девушки. — Я — солдат. Все, что мне нужно, я получаю...
На командном пункте экипаж Владимира Каландадзе, возвратившийся из Каменки, встретили похвалой.
— Молодцы! — сказал капитан Бурда, пожимая руку командиру КВ. — Всю нашу группу выручили.
Техники осмотрели машину, определили — надо ремонтировать. Танк вместе с экипажем отправили в Москву, на завод «Серп и молот».
Узнав о том, что танкисты с фронта, из-под Крюкова, рабочие завода обступили экипаж, жали гвардейцам руки, выспрашивали подробности, поздравляли. В те дни в сводках появились лишь первые сообщения о том, что фашистские полчища у Москвы остановлены и начался их разгром.
— Правду говорят, будто фашисты отступают? — допытывался пожилой рабочий.
— Не веришь, его спроси, — указывая на Потапенко, отвечал Каландадзе. — Они удирали, он за ними гнался. Если б машина не поломалась, мы бы далеко от Крюкова ускакали.
— Бои сильные были? — поинтересовался другой рабочий.
— Посмотри на наш танк, он тебе все расскажет. Вот какая вмятина в броне — это тяжелый снаряд стукнул. А эти царапины видишь? Это следы термитных снарядов. Катки посбивало, ленивец повредило. Двигатели надо ремонтировать. Гляди, какая машина у нас — богатырь, а сейчас — инвалид. Вот какой бой был.
Через два-три дня прибыли на завод со своими еще более израненными танками экипажи Полянского и Корсуна. Рабочие завода ремонтировали машины гвардейцев в первую очередь, убыстренными темпами. Очень трудно тогда было: питались плохо, работали по две смены подряд, а некоторые не выходили из цехов неделями, людей не хватало. Все жили в те дни фронтом и по-фронтовому. И первые успехи наших воинов под Каменкой и Крюковом были для москвичей большим праздником.
Однажды вечером на завод пришла легковая машина «эмка». Представитель райкома партии искал танкистов-гвардейцев. Он усадил в «эмку» Полянского, Каландадзе, Потапенко и повез по затемненной Москве, по пути рассказывая, чем заняты и как живут москвичи.
— Куда нас везете? — не выдержав, спросил Потапенко.
— Будете агитаторами, — усмехнулся райкомовец, — останетесь довольны.
Доставил он их в бомбоубежище. Хотя тревоги не было, в нем набралось полно народа — женщины, подростки, медицинские работники из ближнего госпиталя, выздоравливающие раненые, рабочие. Увидев танкистов, пробирающихся к столу президиума, все встали, зааплодировали.
Огромное подвальное, тускло освещенное помещение горячо дышало, волновалось, тепло приветствовало фронтовиков.
Когда москвичи узнали, что к ним приехали танкисты из 1-й гвардейской бригады, что они — участники многих боев под Москвой, овация возобновилась с новой силой.
Иван Потапенко, сжимая мозолистые кулаки, сидел в президиуме, слушал рассказ Каландадзе о последнем бое и мучительно раздумывал, о чем он скажет. О родном украинском селе, разоренном врагом? О том, как горела в поле пшеница? Как тащил он под Скирмановом умирающего Семенчука? Мелкие росинки пота выступили на лбу. Он глядел на людей, жадно слушавших, улыбавшихся. Перед ним сидели матери, жены, сестры, отцы фронтовиков, таких же, как и он сам, и водитель понемножку успокаивался. Он чувствовал: для них встреча с гвардейцами — праздник, свидание с родными, с самыми близкими.
С этого и начал свое выступление Потапенко.
— Мы с вами в одной упряжке идем, — сказал он, — мы воюем на фронте, вы работаете для фронта. Выходит, родные мы по цели, братья по духу.
В бомбоубежище прокатился гул одобрения.
— В октябре, — продолжал Иван, — наша бригада прошла через Москву на Волоколамское шоссе. Мы поклялись тогда столицу отстоять. Вы знаете — тяжелая нам выпала доля. И все-таки мы держались. Отступали, горели в танках, хитрили, цеплялись за каждый бугорок. Вражья сила превеликая лезла на нас, но чем ближе к Москве, тем больше она убывала. Дорого фашисты платили за свои победы. А в Крюкове обстановка переменилась — наступали наши войска, фашисты оборонялись. Мы гордимся тем, что первыми показали им путь назад. Катиться им теперь до самого Берлина!
Оратору долго, оглушительно аплодировали.
После деловой части начался концерт. Выступали артисты и школьники. Иногда песню подхватывали зрители, и мелодия звучала сильно, волнующе. Закончился вечер поздно ночью танцами. И тут танкисты не сплоховали: Каландадзе с упоением плясал лезгинку, а Иван Потапенко не так блестяще, но от души прошелся в гопаке.
Провожали танкистов девушки — Леля Маркова и худенькая застенчивая Таня. Леля работала на заводе, по ночам дежурила в госпитале. Таня после ранения вернулась с фронта.
Они шли по темным улицам, перебрасывались шутками. Забежали на часок домой к Леле, мать которой вскипятила чай и все извинялась, что угостить дорогих гостей нечем.
— Ценно не угощение, а привет, — отшучивались танкисты.
На прощание они взяли друг у друга адреса и изредка обменивались письмами. Каландадзе родился в Кутаиси, Полянский — в Обояни, Потапенко — на Днепре. Но когда выдавался свободный час и они писали родным, фронтовой треугольник летел и в Москву: дорогое, выстраданное, отвоеванное кровью не забывается.